Когда-то я написал стихотворение, в котором первая строка звучала так: «Где вы, ровесники детства далёкого? Живы ли вы на просторах земли?». Я всё чаще задумываюсь над этими строками: где они, мои друзья? Прошло столько лет с начала Великой Отечественной войны. Скоро будет уже 75. А я, как осколок той жизни, думаю: уж давно пора рассказать о друзьях нашего двора. Главное, что настоящего детства так и не было, потому что были голод 33-го года, частые наводнения после разлива весеннего Днепра – а двор и дома наши стояли вблизи Днепра, залитые водой по окна второго этажа. Вторые этажи наших домов спасали нас и соседей с нижнего этажа, которые отсиживались у нас. Глядя на волны, бушующие у самых окон нашего второго этажа, о чём мы думали? На первом этаже нашего двухэтажного деревянного дома жила семья Идочки – моей школьной подруги. Вся её семья перебралась к нам на время наводнения. Вот о ней, об Идочке, я и вспомнил в первую очередь спустя 74 года и решил записать эту трагическую историю, которая случилась с её семьёй в 1941 году в оккупированном немцами городе Кременчуг. Я не стану вспоминать о первых четырёх классах нашей с ней учёбы в украинской образцовой школе до войны. Я не стану рассказывать, как мы дружили с ней и с другими детьми нашего довоенного двора. Как дружно, казалось, жили долгие годы во дворе три нации: евреи, русские и украинцы. Я буду рассказывать о том, как Ида любила петь и танцевать на наших вечерних детских посиделках.
В летние дни и вечера мы собирались на огромном балконе-веранде на втором этаже, к которому вела широкая деревянная лестница, по ней мы поднимались на наш второй этаж. Что уж об этом вспоминать сейчас. Это похоже на сон. Всё-всё сгорело в страшной войне. И двор, и наша улица, и жители нашего двора, в том числе мои друзья и подруги, и Ида, вместе с семнадцатью тысячами евреев города Кременчуг. О трагической гибели Идочки и её родителей я узнал случайно, когда вернулся из эвакуации в 1946 году. Когда я пришёл к своему дому, я увидел просто груду развалин, и среди развалин ещё валялись какие-то вещи, игрушки. Улицы как не было. Только на другом конце улицы виднелся один деревянный дом, уцелевший каким-то образом, и четырёхэтажное каменное здание нашей школы. Я предполагал, что увижу именно эту жуткую картину. Конечно, я знал, что город разрушен. То, что он стёрт с лица земли. Об этом писал мой брат Ефим. Он освобождал Кременчуг и первым увидел испепелённые улицы родного города. Он нам писал в письме, чтобы мы не думали сейчас возвращаться в город, что жить здесь негде. Вот закончится война и что-то начнут восстанавливать, тогда другое дело. Брат, к большому сожалению и к нашему горю, не дожил до конца войны. В семнадцать лет он ушёл добровольцем в Красную армию. Два года воевал, освобождая Украину, в частности Кременчуг и Полтаву, будучи пулемётчиком. В сентябре 1944 года он погиб в бою под Ригой. Тогда он был командиром противотанкового орудия. Так что картина разрушенного двора и дома, где прошли одиннадцать лет жизни, меня потрясла так, что я стоял и плакал. Но не об этом я хочу написать, а о том, что мне потом один случайно встретившийся мужчина, бывший житель нашей улицы, поведал.
Однажды я шатался по толкучке. Какой-то мужчина продавал вещи. Возможно, это были вещи убитых евреев. Он меня узнал как соседа. До войны он жил рядом с нами в своём частном доме. У него был фруктовый сад, куда мы, пацаны, лазили через забор за яблоками. У него была дочь – Аллочка Подкованцева. Красивая, голубоглазая полячка. Вот этот дядя Ваня Подкованцев и рассказал мне страшную и трагическую историю гибели моих товарищей и друзей. До войны он был командиром Красной армии, кавалеристом. По национальности он был поляком. Мы, ребята нашего двора, каждый день смотрели с восхищением, как за ним приезжал на коне его ординарец, с лошадью командира, дяди Вани, и ждал, когда тот выйдет из своего дома, ловко вскочит на своего вороного коня и они поскачут куда-то в часть. Мы долго слышали цокот копыт их лошадей, выбивавших подковами искры из кремниевой брусчатки нашей улицы.
Он признался, что дезертировал из Красной армии уже в августе 1941 года и якобы его никто не признал из своих. Остался жив и некоторое время жил в своём доме, а потом перебрался в деревню, чтобы не встретить случайных знакомых. Почему он мне рассказал, я до сего дня не пойму. Может быть, потому, что хорошо знал моих папу и маму, с которыми не раз разговаривал по-польски. А может, потому, что я часто бывал у него в доме и играл с его дочкой Аллочкой. А скорее всего, потому, что его дочка Алла и еврейская девочка Ида так дружили, что были неразлучными, как маленькие зелёные попугайчики. Мы все закончили тогда четыре класса школы, и нам было по одиннадцать-двенадцать лет. Мы часто втроём собирались в квартире Иды, и когда её родители уходили из дома, то играли в нашу любимую игру – в «доктора». Как правило, я был их «доктором», а они были «больными». Я должен был прикладывать к ним в качестве стетоскопа стекляшку какую-то, трогать их, а они смеялись от щекотки и говорили: «Хилик, ты обязательно станешь доктором! А мы будем артистками». Они очень хорошо пели вдвоём украинские песни и умели красиво танцевать. Им всегда аплодировали все жители нашего двора, когда они выступали на наших праздниках.
Вот что случилось, по рассказам дяди Вани, 17 сентября 41-го. Всех евреев города вели по улицам на расстрел за город, к ярам. Ваня стоял на тротуаре на нашей улице, как и сотни других украинцев и русских, наблюдал это зловещее шествие. Тысячи евреев города, идущие на смерть. Было жутко. Сотни полицейских с белыми повязками подгоняли этих стариков и старух, детей, мужчин, которые остались семьями в оккупации. И сотни немцев с собаками тоже шли вдоль этой страшной шеренги. И орали. Крики, плач детей, лай собак. «Это было ужасное зрелище», – говорил, утирая слезы, Ваня. Я стоял и слушал, поражённый его рассказом. «И вот, – рассказывал он, – я увидел семью Иды. Они шли, взявшись за руки. Они были ещё молодыми родителями. Вдруг около нашего двора отец Идочки вытолкнул её в сторону и что-то сказал по-еврейски. Наверное, «беги» или «спасайся». И хотя плотно шли полицаи и рычали немецкие овчарки, Иде как-то удалось прошмыгнуть между евреями и полицаями и куда-то скрыться. Родители её, возможно, таким способом хотели спасти. Побег удался, но куда она скрылась…» В тот вечер семнадцать тысяч евреев были расстреляны за городом. «А что же с Идой?» – спросил я. Ваня как-то весь сжался, замолчал, обнял меня и сказал: «Её растреляли». «Как?! – закричал я. – Не может быть! Ведь она убежала! Это неправда!» Он сжал мои худые плечи и ответил: «Я говорю правду, я её искал, но ей-богу, не смог найти. Да и что я мог поделать? Спрятать куда-то у себя? Да за это и меня, и моих детей расстреляли бы». «Но потом, – продолжал он свой рассказ, – я встретил через день вашего соседа по двору, парня Лёньку Казеева, бывшего комсомольца, который посмотрел на меня и вдруг сказал: «Знаешь, Ваня, я нашёл Иду. Поздно вечером. Она пришла в наш двор к себе, к дому – куда ей было бедной деться. И я подумал – ну зачем ей жить без родителей, всё равно околеет на улице или в нашем дворе. И взяв её за руку, отвёл в полицию. Там я сказал полицаям: «Це жидiвска дiвчина, вона сбигла и я еи схопыв. Берите еи!» Я оцепенел. Я не верил, потому что Лёнька был лучшим другом моего старшего брата и бывал часто у нас в квартире. Он был комсомольцем, а кем он стал?.. Не знаю его дальнейшую судьбу. Я думаю, что Бог его наказал. А может, таким подлецам везёт в судьбе, и они живут долго-долго? А так жаль. Будь он рядом со мной, я бы его убил. Хотя был младше его и слабее.
Тут меня нашла на барахолке моя мама, подошла к нам. Ваня очень смутился, хотя мама его сразу не признала, но продолжал держать меня за плечи. «Ты кто? Это мой сын, отпусти его», – резко сказала мама. «Тётя Маша, я его узнал, вашего Хилика. И вас тоже сейчас только узнал. Вы очень изменились и постарели. Я Ваня Подкованцев. Помните, ваш сосед по дому?» Мама что-то сказала ему, а потом мне: «Идём домой, сынок». Ваня прошептал: «Тётя Маша, не выдавайте меня властям. Я ведь дезертировал из Красной армии и сейчас скрываюсь…» «Бог тебе судья, Ваня. А мой Хаим погиб на фронте, и Фишель вернулся инвалидом с войны, а ты, офицер советской армии… И такие же, как ты, говорят сейчас: евреи не воевали, евреи сидели в Ташкенте». Мама помолчала и потом сказала: «Мы, евреи, не такие, как вы – украинцы и поляки. Мы не выдаём никого – даже дезертиров. Только полицаев, которые убивали евреев». Я не удержался и спросил: «А что, Аллочка тоже в деревне?» Он мне ответил: «Нет, мы её отправили к тётке в Белоруссию».
Вот такая история о детях нашего двора. О других я узнал очень мало. Кто погиб, кто уехал. А вот Валька Боадзе, мой дружок закадычный, стал сыном полка. Я потом встретился с ним. У него на груди блестели медали, и я ему завидовал. Позже он уехал в Одессу поступать в мореходку. Так кончился наш довоенный двор, и такова судьба его жителей и его детей. Это был очень своеобразный двор, где жили люди разных возрастов и национальностей, очень много детей. Ведь семьи были почти все многодетные, так что у многих были братья и сестры, как и в нашей семье, где было пятеро детей.
Уже через много лет, приехав в гости в Израиль, я случайно встретился с мужчиной в парке отдыха и разговорился с ним. Оказалось, что он из Кременчуга, репатриант, и что удивительно – он жил недалеко от нашего дома. Я, конечно, его не узнал после 50 лет моего отъезда из Кременчуга в Эстонию, и он меня тоже не помнил, но он оказался одним из сотоварищей моих братьев.