Кажется, что каждый еврей или еврейка, прошедшие Холокост, могут рассказать что-то своё о пережитом в те годы. То, что я хочу поведать читателю, возможно, покажется удивительным. Удивительна судьба дважды очутившейся на оккупированных фашистами территориях Украины и России и чудом ускользнувшей из лап оккупантов одной еврейской семьи.
В начале августа 1941 года мы ожидали эвакуации из Кременчуга на Украине, но эвакуации не было. Город был оккупирован немецким десантом 27 августа 1941 года с ходу, как принято считать. Боёв за него не было. Фронт проходил за сотни километров от нашего города, в районе Кировограда. Ранним утром 27 августа 1941 года мы проснулись от лязга гусениц на нашей улице, которая выходила прямо к мосту через Днепр. Окна были открыты, и слышны были стрельба и крики на немецком языке. Выглянув в окно, мы увидели немецких автоматчиков, бежавших вслед за танкетками, и немецкие мотоциклы. Наши не успели взорвать мост через Днепр, и немцы этим воспользовались. Войск регулярной Красной армии практически не было, так что они не встретили сопротивления. Только подростки-ополченцы, отстреливаясь, убегали от немцев. Мне тогда было 11 лет, а моим братьям 15 и 16. Старший брат уже служил в армии, а сестра находилась на учёбе в Харькове. Отец знал, что делать. Рисковать стоит. Нужно бежать. Возможно, удастся ускользнуть дворами, и там будет видно, как нам покинуть ещё не полностью оккупированный город. В первый месяц войны к нам в дом постучался человек. Это был еврей, сосед моего дедушки, жившего на Западной Украине. Он рассказал отцу, что немцы убивают евреев и оставаться смерти подобно. Он рассказал, как в местечке Мациёв, где жили мой дедушка и его сын Йосеф с семьёй, были все евреи расстреляны. Только ему удалось избежать участи всех евреев местечка благодаря тому, что он находился в соседней деревне, в которой немцы ещё не успели разобраться с семитами.Поэтому, даже не захватив документы (или так было надёжнее избежать узнаваемости, кто мы по национальности, или просто родители в растерянности забыли их), мы убежали из дома ранним утром через соседние дворы, минуя улицы. Конечно, без вещей. Мы бежали, задыхаясь от усталости и страха, что нас остановят или задержат местные, украинцы, или кто-нибудь из немцев заметит нас. Но Бог нас миловал – и мы выбрались за пределы города. Выйдя из города на его окраину, где расположен был военный аэродром, мы попали под адскую бомбёжку. Немецкие самолёты бомбили советские самолёты, стоящие на аэродромном поле, и сжигали их на земле, не давая им подняться. Это был какой-то кошмар. Вся земля, абсолютно всё вокруг горело адским пламенем. Всё лётное поле было в огне и дыму. Нас спасло то, что рядом был глубокий яр (которых в нашей местности очень много). Мы скатились, как мячики, на самое его дно и смотрели оттуда на то, как горят в воздухе деревянные советские самолёты, пытающиеся подняться в небо. Когда закончилась эта трагедия на земле и в воздухе, мы каким-то образом ползком выбрались из глубокого яра и пошли. Но тут же попали в новый ад! Шёл бой с немцами. Ополченцы и милиция и какие-то красноармейцы местного гарнизона отстреливаясь бежали от наступающих немцев, но паника была страшная. Дальнобойная немецкая артиллерия с левого берега Днепра стреляла по скоплению ополченцев, милиционеров и гражданских, которые пытались убежать за пределы города. Я помню эту жуткую картину то ли боя, то ли убийства. Помню, валялись трупы убитых, окровавленных людей, женщин с детьми, которых раздавила упавшая труба электростанции. Разорванные снарядами лошади, повозки какие-то. И люди падали и падали, дико ржали умирающие лошади, бившиеся в агонии на окровавленной земле. Этот страшный хаос происходил на наших глазах, и мы побежали куда глаза глядят – в сторону противоположную от этого убийства. Конечно, мы шли, не зная направления, но к ночи подошли к небольшой речушке. Это была река Псёл, которая и вела нас, как ориентир, в сторону Полтавы. Ночью мы перешли вброд эту речушку и обессиленные упали на землю, на зелёную траву – был конец августа, земля была ещё тёплая и вода в речушке тоже. Потом мы поднялись, и брат мой Ефим (ему было 16 лет) повёл нас, минуя деревни, в сторону Полтавы, не встречая по пути местных людей и избегая общения даже с одиночными встречными. Была ночь, но мы всё-таки хотели бы узнать направление и быстрее выйти к Полтаве, за 120 километров от нашего родного Кременчуга. Неожиданно встретилась какая-то старушка на тропинке, ведущей к какой-то деревне. Вся наша семья, что я хочу отметить, свободно говорила на украинском языке, ведь все мы учились в украинской образцовой школе, а мама и папа свободно говорили и по-украински, и по-польски. Казалось, все мы были очень не похожи на евреев – внешне больше на светловолосых, голубоглазых украинцев. Так что, встретив старушку, мама с ней заговорила и спросила, далеко ли до Полтавы. Она, приняв нас за своих, поинтересовалась, кто мы и откуда идём ночью. Мама отвечала: «Так мы с «Червоного Луга» (она знала, что есть такой колхоз в Полтавской области). Мы погорельцы». Старушка удивилась этому, но сказала: «Та я бачу. Вы свои люды. А що з вами? Для чого вам Полтава? Кажуть, там вже нiмцы, не ходить туды. Пидэм до мене – в моей хате нэма никого. Я живу одна, це недалече». Когда мы забрались в её хату, она нам сообразила что-то поесть да попить, и мы вповалку заснули прямо на полу дома, подстелив под себя сена. Помню, утром, уходя от неё, мы услышали, как она просила не ходить до Полтавы, и она усомнилась в том, что мы были «нашими». Как было её понимать? Что означало «не наши», стало ясно, когда мы вышли из её хаты. Проходя по дорожке мимо соседней хаты, мы увидели у плетня молодого мужика в гимнастёрке без знаков различия. Наверное, это был дезертир. Он смотрел на нас исподлобья, злобно сверкали его глаза, и он нам крикнул: «Ну что, жиды, бежите?! А как же в бой за родину, за Сталина? Патронов на вас жалко. Бегите, бегите, немец всё равно вас догонит и убьёт». Трое суток мы мотались по грязным глинистым тропам, пытаясь выйти к Полтаве, и всё-таки вышли. Об этом спасении я не могу забыть уже более семидесяти лет и всё думаю – почему я не понимал отца, когда он говорил, что Бог есть и нам поможет? И только спустя 60 лет после этого спасения я стал верить, что Бог есть. Конечно, это судьба так сложилась. У нас, у меня, но кто решает, какой она – судьба – должна быть, если не Бог? Так вот, мы пришли в Полтаву, к вокзалу. На вокзале было страшное смятение. Поезда не ходили. Ни в сторону Харькова, ни в каком-то другом направлении. Только на перроне вокзала ходили красноармейцы с оружием и стоял воинский эшелон, который направлялся, как мы узнали, в сторону Кременчуга, на фронт. Уже после войны я где-то читал, что регулярная воинская часть всё-таки выбила немцев из Кременчуга, но ненадолго. Подошедшее с левого берега Днепра немецкое подкрепление снова оккупировало город на два с половиной года. Но пока Полтава была ещё не под оккупацией, и нужно было как-то уйти или уехать в сторону Харькова. Я помню, как на перроне вокзала Полтавы мы смотрели на воинский эшелон с красноармейцами и надеялись на какую-то возможность уехать от немцев подальше. Помню, стоял я и смотрел, как красноармейцы выпрыгивают из вагонов на землю, на перрон вокзала и идут с котелками к походной кухне за едой. Смотрел и глотал слюни, голод не тётка. Красноармейцы группой расположились неподалёку от нас, прямо на земле, на железнодорожных путях, и ели какую-то еду из своих котелков алюминиевыми ложками, доставая их из обмоток на ногах (это была солдатская обувь до войны). Кто-то из них, наверное, заметил мои голодные рот и глаза и позвал меня к себе. Я подбежал к ним, и один молодой солдат спросил: «Хлопчик! Есть хочешь? А куда ж тоби класть кашу? Давай свой кашкет! И вывалил весь котелок пшённой каши в мою фуражку. Я помню, как мы с братьями грязными руками ели эту кашу. И фуражку я не выбросил, а надел на свою кудрявую голову.
А потом Бог помог нам снова. Поздно вечером подошёл к перрону вокзала маленький паровозик-«кукушка» (так называли такие паровозы местных железнодорожных путей). Паровозик цеплял три или четыре небольших телячьих вагончика и куда-то собирался их везти. Но куда, в каком направлении? Мы решились и под покровом ночи забрались каким-то образом в один из вагончиков, в которых лежали какие-то мешки с чем-то. Мы сидели на них и молчали. Повезёт ли он куда-либо или останется на перроне вокзала Полтавы? И когда услышали гудок паровозика, похожий на крик кукушки, мы почувствовали, что вагончик тронулся. Главное, что он «прокуковал» и вагончики тронулись, а перрон полтавского вокзала остался во тьме ночи. Куда он нас вёз? Мы гадали, конечно. А может, в сторону Харькова? Он вёз свой маленький составчик без остановок и под утро остановился. Мы открыли дверь вагона и увидели – это какой-то вокзал. Мы вылезли, пока нас не заметил машинист паровозика или кто-то другой, кто мог сопровождать груз. И оказалось, что мы в Харькове, на грузовом вокзале. Я помню, как мы радовались и обнимались. Мы в Харькове, и немец ещё далеко – в Кременчуге, а мы пока спасены. В Харькове жила моя старшая сестра Мира – студентка Химико-технологического института. Жила она у тёти Мэры, маминой сестры, и дяди Моисея. Мы свалились к ним в домик за городом как снег на голову. Они готовились к эвакуации из Харькова в Алма-Ату. Завтра уходил их эшелон. А что оставалось делать нам? Документов нет никаких. Оформить куда-либо отъезд в эвакуацию из Харькова было невозможно без документов. Кто мы, беженцы? Оставаться в Харькове было смерти подобно. Харьков подвергался бомбёжкам, и недалеко проходил фронт. Тётя и дядя назавтра уехали в эшелоне в Казахстан (детей у них не было). Сестра Мира осталась в Харькове с нами, конечно. И мы снова стали бездомными без документов и вещей. Правда, тётя дала маме денег на первое время и какую-то одежду и обувь – то, что у них было. У них была съёмная квартира, и они вернули её хозяевам. Проводив эшелон, в котором они уехали, мы сидели на вокзале в Харькове, и родители решали, куда и как уехать, подальше от войны и немцев. Стоял какой-то состав «Харьков–Воронеж», тоже битком набитый людьми. Мы подошли к нему, и нас втянули в переполненный людьми вагон. Тесно нам было так, как селёдке в бочке. Скоро поезд тронулся, никто не спрашивал билетов и документов, но главное, что мы ехали и была крыша над головой. Сколько времени и как мы ехали, без воды и еды, – не помню. Купить было негде, да и страшно было кому-либо из нас выскочить из вагона в поисках воды и еды. Расписания движения поезда не было, проводника также не было в вагоне. Сколько времени состав простоит на любой малой станции – никто не знал. Да и отстать от поезда боялся каждый – это было бы непоправимо. Так и ехали. Наконец, состав остановился на станции Буторлиновка Воронежской области. Это была тупиковая станция: дальше путей не было. По-видимому, Воронеж был переполнен эвакуированными людьми, солдатами. Именно поэтому нас не пустили в город и загнали на тупиковую станцию. Мы сошли с поезда голодными и без всякой надежды обрести пристанище. Народ расходился кто куда, а мы сидели на маленькой привокзальной площади и предавались отчаянию. Что делать? Куда идти? Кто поможет? Но Бог нас и здесь не забыл. Какой-то дедушка проезжал мимо нас на огромной телеге-грабарке, полной сена. Её тащили два вола-быка рогатых. Он спросил о нас: «Ви звідки? Хто ви? Біженці, хіба?» Да, мы были настоящими беженцами, без документов, безнадёжно потерянные, душевно и физически измученные до предела. Он помог нам взобраться на огромную телегу, а потом сказал по-украински: «Я с хутора Червоный Луг. Колхоз у нас не богатый, но поехали до нас». Волы-быки тащили телегу с нами медленно-медленно, как обычно ходят и возят волы-быки, мы сидели на сене, а родители о чём-то говорили с дедом. А он периодически погонял длинным кнутовищем волов, покрикивал: «Ну, ну! Цоп-цабе, цоп-цабе!» – левому или правому волу давая понять, что надо идти быстрее. Привёз он нас на хутор Червоный Луг, небольшой, но уютный. Помню, рядом протекала какая-то речушка. И направили нас в домик одинокой старушки, которая нас пожалела и приютила у себя, как это умеют делать старые, одинокие деревенские бабушки. А назавтра к нам в хату зашёл председатель колхоза и определил нас на работу: маму – на молокозавод, папу – копать картошку, и сестру тоже. А нас, ребят, помощниками деду. Конечно, в памяти о том, как мы жили и сколько мы там жили – наверное, месяц, – осталось очень немного. Никто не спрашивал документов, тем более кто мы и откуда. Называли просто «беженцы от немца». И, в общем, были к нам добры и внимательны. Давали раз в неделю со склада колхоза один хлеб без соли – плоский и огромный, как блюдо, весом десять килограмм, и пшено для каши. А картошки сколько хочешь бери с поля. У бабушки в хате было тепло, хотя уже шёл сентябрь. Была огромная русская печь с лежанкой. Топила она её соломой и кизяком. А за лежанкой на печке лежали дикие груши, которые в тепле дозревали, становились помягче, ужасно вкусные и душистые. Я, как самый младший (мне было 11 лет), не работал в поле, а ходил с мамой на маленький колхозный молокозавод, где она работала и где делали сметану, творог и было много парного молока. Бери домой, сколько хочешь! Так что мы кушали хорошо.
Братья Ефим и Лёва работали с дедом, который нас привёз сюда из Бутурлиновки. Они грузили сено вилами на грабарку и отвозили его к огромной скирде. Дед обучал их этому ремеслу. Он говорил брату, что посильней: «Ну, Фима, ты бросай вилами повыше, а ты, Левонтий, залазь на скирду и топчи, топчи его». Я за этим часто наблюдал, прячась в густом лесу подсолнечника, недалеко от них, и рвал подсолнечник для дома, для семьи. А сестра Мира была учётчицей трудодней колхозных работающих на полях женщин. Хотя председатель догадывался, что мы евреи – как тут скроешь? – но ничего никогда не говорил об этом. Только однажды сказал отцу: «Знаешь, Павел, а немец-то взял Воронеж. А как же вы тут? И сюда ж немец придёт. Хотя тут тупик, но всё равно придёт и к нам. И куда вы тогда денетесь? Жалко вас», – и ушёл, почёсывая свою старую бороду. Что было делать? Немцы уже были рядом, в Воронеже. Гнали скотину со всего района через наш хутор. Коровы и другие домашние животные нехотя брели через нашу деревню, неизвестно куда и зачем. Мычали, мычали, разбегались по дворам хутора, почему-то отставая от стада, а пастухи-мальчишки этого как бы не замечали. И к нам во двор тоже забрела коровушка. Постояла, помычала, но я её погнал в общее стадо. Жалко. И зачем она нам? Оказывается, был приказ Сталина – не оставлять немцам ничего, и, конечно, скот тоже. Куда было деться бедным крестьянам-колхозникам. Приходилось подчиняться и отдавать свой скот. Хотя путь в тыл им был, казалось, отрезан уже, как и нашей семье тоже. Что же оставалось делать нам, единственным евреям-беженцам? Ожидать прихода немцев и смерти? Новый побег совершить? Или остаться в оккупации? И мы ушли пешком в Бутурлиновку, на её маленький вокзальчик, не веря, что сможем уехать. А там всё замерло. Ни людей, ни поездов. Да и куда можно было деться с тупиковой станции, где никогда не проходят составы или эшелоны с эвакуированными или солдатами. Казалось, что клетка захлопнулась и мы в ней обречены. Мы не знали ещё, что Харьков взят немцами, а вот Воронеж на несколько дней освободили советские войска, хотя его потом снова оккупировали. Мы этого не знали, сидя на железнодорожной станции. Отец думал, как спасать семью. Он оглядел пустые железнодорожные пути вокруг, и взгляд его остановился на небольшой колонне из нескольких разбитых, неработающих паровозов, которую подцеплял подъехавший к ним, гудящий на парах локомотив. Мы не понимали, зачем это делается. Куда он, этот работающий паровоз, повезёт полуразбитые, холодные паровозы? И зачем они нужны кому-то? Ведь вот-вот придут немецкие войска. Нам не было известно, что был приказ Сталина, или чёрт знает кого, не оставлять даже нерабочую, любую, технику немцам. Тем более паровозы, которые пострадали от бомбёжек и снарядов на фронтах войны. «Ведь куда-то он их повезёт», – решили мы. Что нам терять? В поисках спасения мы и не могли думать иначе. Незаметно мы проникли в один из неработающих паровозов и спрятались в его железном чреве, уже очень холодном от сентябрьских ночных заморозков. Мы были так измучены, и физически, и душевно, что не заметили, как уснули в этой железной, холодной, неподвижной махине. Кто-то из нас проснулся первым, почуяв движение. Мы ожили. Появился хоть какой-то шанс куда-то выбраться. Локомотив, гудя и лязгая колёсами, тащил эти три холодных и, казалось, навсегда мёртвых паровоза вперёд. Куда он тащил нас? К немцам? А может, где-то появился проход на линии воронежского фронта, и он везёт их в тыл, на ремонт? Глаза наши засветились радостью и надеждой, и сон как рукой сняло. Мы ехали, но куда? Что ждёт нас впереди? Свобода или расстрел?
Паровоз-гигант тянул всю эту упряжку, иногда притормаживая, в основном малой скоростью, и порой подавал почему-то и кому-то гудки.
Да, у нас появилась надежда. Но, во-первых, где взять еду и воду? Ведь это не эшелон с людьми, а неживые паровозы, и нет и не могло быть расписания движения такого состава. Во-вторых, мы замерзали в этом стальном мешке. За ночь его кабина стала страшно холодной, а мы, тесно прижимаясь друг к другу, чтобы не окоченеть без движения, не спали. Я не помню, да мы и не могли знать, как долго будет тянуться кавалькада этих мёртвых чудовищ. Так прошла первая ночь.
Настало утро. Заблестело осеннее солнышко на небе. Как-то мы немного повеселели. Солнце проникало через железо и к нам. Но что кушать? Где взять воду для питья? Мы заметили вдруг, что иногда этот удивительный паровозный состав останавливался среди нескончаемых полей и подавал знаки – гудки – кому-то или зачем-то. А вокруг – поля, поля с неубранной картошкой и кукурузой, и подсолнечника – просто лес. Голод не тётка. Кроме того, жажда нас мучила больше, чем голод. Мы, трое братьев, решили во время следующей остановки нашего железного коня соскочить из кабинки паровоза и побежать к местам, где росли картошка и кукуруза. Всё это оставалось в полях не убранным, так как была война и некому было убирать. И мы это сделали. Кто руками выкапывал картошку из земли, а кто ломал стоящие стебли кукурузы. И бросали картошку и кукурузные кочаны себе за пазуху. Собрав кое-какой урожай, мы бежали что было сил к паровозному мёртвому коню, залезали в него, как обезьяны, и снова – в поле. Когда слышали гудок ведущего паровозного монстра, мы всё бросали и возвращались к родителям и сестре, которые за нас так волновались: а вдруг мы отстанем и останемся, погибнем в поле без еды и воды, без помощи людей. Кругом были поля и поля – и ни души. Такие вылазки за урожаем мы проделали несколько раз и, слава богу, не отстали. Но что же дальше? Ведь нельзя есть сырую картошку и кукурузу. Сестре Мире пришла вот какая мысль: картошку и кукурузу можно сварить в топке паровоза, который нас вёз неведомо куда и на что. И вот во время непонятной для нас очередной остановки в поле решили, что сестра побежит к ведущему паровозу и попросит машиниста спасти нас от голода и жажды. Но мама запретила ей бежать к нему одной. Она сказала: «Тебе 21 год, и кто знает, какой он, этот машинист. Или, может, там ещё и кочегар!» И наказала мне: «Ты, сынок, беги с Мирой. При тебе, мальчике, они не смогут обидеть девушку, тебя пожалеют больше, чем её». При очередной остановке мы с сестрой выскочили из нашего паровоза и помчались к головному. Когда мы влезли в кабину, то, конечно, произвели на машиниста и кочегара такое дикое впечатление, как будто черти из-под земли явились к ним в гости. Откуда? Перебивая друг друга, мы с сестрой, как могли, рассказывали машинисту нашу одиссею и просили помочь и не прогонять нас. Удивлённые машинист и кочегар только улыбались. Наверное, потому, что наши лица от грязи были больше похожи на морды чертей, чем на лица людей. Кочегар, молодой паренёк, схватил два пустых ведра из-под угля и вместе с нами побежал к нашему паровозу. Быстро вёдра, грязные от угольный пыли, были наполнены картошкой и кукурузными кочанами, и мы понеслись обратно. Налив шлангом из запасника паровоза воды в эти ведра, кочегар подхватил их особым ухватом, открыв предварительно жерло-топку паровоза, и засунул их в её пасть, где раскалённый уголь горел и тлел, давая пар. Несколько минут – и картошка и кукуруза были сварены. И мы с кочегаром вскоре отнесли эти ведра к нам. И мы ожили. Да, ещё они дали нам большую железную бочку с водой, которая пахла углем и машинным маслом. Сестра спросила машиниста, куда тащится эта кавалькада паровозов, ведь фронт, наверное, зашёл уже далеко и через него не прорваться. Машинист вымолвил: «Пришёл приказ – паровозы, пусть и полуразбитые, не оставлять немцам». Их нужно доставить в тыл России, там их восстановят. Ведь шла страшная война, и каждый паровоз был так нужен для страны и для фронта. Он сказал, что постарается прорваться через участок фронта, который стал вновь свободен для проезда составов, так как Воронеж отбили у врага. Это и решило эту задачу. Немцев отогнали от железной дороги, и сейчас её контролируют советские солдаты. Я спросил: «А почему вы даёте паровозные гудки в чистом поле?» Он рассмеялся и ответил: «Эх ты, пацан, разве ты не заметил, что иногда к фронту идут встречные военные эшелоны с солдатами и орудиями, танками? Я уступаю им эту однопутную железную дорогу, и они летят к фронту, услышав гудки моего паровоза и зная, что путь свободен для эшелона. А я могу и подождать, постоять».
Вот такой была наша одиссея. И так мы ехали ещё не одну ночь и не один день, и уже когда был конец сентября и наш паровоз-мертвец покрывался ночами ледяной рубашкой от первых морозов, мы решили, что умирать от холода в железном гробу после того, что с нами было, нет смысла. И мы уже где-то в тылу в России. Далеко от немцев. На станции «Уральск» мы оставили наш обледенелый паровоз и расстались с машинистом и кочегаром, горячо благодаря их за наше спасение. Через станцию «Уральск» проходили эшелоны – и гражданские, и воинские, и в сторону фронта, и в тыл куда-то, с людьми, эвакуированными из Москвы, Ленинграда и из других городов. Везли в тыл людей, а также оборудование заводов и подбитые советские танки для ремонта. Но ни один из эшелонов не останавливался в Уральске. Станция была маленькая, и был приказ вести эшелоны без остановок и не брать никого в пути. Но нам и в этот раз помог Бог, а возможно, судьба наша была не погибнуть здесь от холода морозов, ведь мы были почти раздетыми, без одежды и обуви, которые необходимы в холодном Уральске. К тому же без каких-либо документов. Кто мы? Кто нам поверит? Беженцы? Как сюда попали? Голые, босые, с оккупированной Украины. Но судьба – или Бог? – смилостивилась ещё раз. В какой-то день или час вдруг один из шедших из Ленинграда с эвакуированными рабочими эшелонов, вёзший оборудование, остановился (Ленинград тогда ещё не был полностью в блокаде). Непонятно, почему эшелон остановился на такой маленькой станции, но ведь бывают чудеса! Мы стояли и смотрели на вагоны-теплушки, так похожие на вагоны по перевозке скота. Вагоны все были закрыты, и надежда попасть на этот эшелон угасала с каждой минутой. Как вдруг двери одного из них откатились и показались руки людей, зовущих нас к себе. И мы побежали к ним! И хотя двери вагона были перегорожены досками на метр в высоту, чтобы случайно не выпадали дети, нас подхватили чьи-то добрые руки и втащили по одному. Вагон был переполнен женщинами, старухами, стариками и детьми. Они все лежали или сидели на деревянных нарах, сколоченных из досок. Кто-то потеснился, и мы, сидя на полу вагона, почувствовали себя счастливыми. Буквально через несколько минут эшелон двинулся в далёкий путь. Как потом нам сказали, путь свой он начал в Среднюю Азию – в Ташкент. Сколько дней и ночей мы ехали туда, я не помню. Эшелон шёл днём и ночью. Была ещё одна беда: все эвакуированные, что были рядом с нами, имели документы и специальные карточки, по которым можно было получить продукты и хлеб на определённых железнодорожных станциях, где эшелон делал остановки для дозаправки паровозов водой и углем. У нас же не было проездных документов и вообще документов. Продуктовые карты выдавали только эвакуированным, на месте эвакуации. А мы кто? Беженцы, которые похожи на бродяг. Но вопрос как-то решился благодаря добрым ленинградцам. У них было взято с собой много зимней одежды, которая в Ташкенте, они посчитали, не пригодится – там же всегда тепло. Вот они-то и давали моей маме эти, как им казалось, ненужные вещи. И пока мы ехали по России, через Волгу, через Саратов, Энгельс и другие города, в которых уже началась зима, мама на остановках вместе с Мирой обменивала их у женщин, торговавших на вокзалах своими домашними запасами еды, на продукты. Вот так мы проделали этот тысячекилометровый путь в Среднюю Азию. В дороге случалось много бед. Умирали в эшелоне от болезней старики и дети. Многие старухи отставали от эшелона, увлёкшись в вокзальных туалетах во время остановок эшелона. А некоторые справляли нужду прямо у вагонов. Казалось, главное страшное – немцы, голод и холод – не будет нам угрожать, когда мы так далеко, где всегда тепло и светит солнце и так хлебно и сытно. Ведь как писал А. Неверов в своём романе «Ташкент – город хлебный»: «Мы верили, что так оно и будет». Но оказалось, что наш эшелон в Ташкент не пустили. Ташкент был переполнен эвакуированными и военными, и эшелон прошёл город не останавливаясь. Нас везли через весь Узбекистан к самой границе с Афганистаном, до конечной железнодорожной станции Чарджоу, где всех и попросили сойти. Здесь я впервые увидел виноград под названием «Дамские пальчики» – такой сладкий и крупный, что не описать. И тут же видел сладкий белый лук, который можно было есть как яблоко, что брат мой Лёва с удовольствием и делал. Он вообще мог есть и горький лук, с хлебом, без каких-либо душевных переживаний. Мы увидели дыни – жёлтые, огромные, сладкие, как мёд. Но Чарджоу был тоже переполнен, и негде было приклонить голову и остаться жить, тем более без всяческих документов. И мы сели на самоходную баржу и поплыли по Амударье и далее по Аральскому морю в неизвестный край Узбекистана – в Каракалпакию. Было очень много людей на барже, и она чуть не утонула, и опять судьба смилостивилась над нами. Это был маленький порт Нукус. Где европейцев, то есть русскоязычных, знали только как ссыльных. Это были женщины и дети так называемых врагов народа, которых сталинский режим ссылал в этот Богом забытый край Узбекистана. Так что мы были первыми эвакуированными в этих краях, где местные каракалпаки жили почти ещё как в 14-15 веках, не зная ни медицины, ни бани, ни туалетов. Но приняли нас как близких и отвезли в районный центр Мангит. А затем – в один из колхозных кишлаков за восемь километров от Мангита, где началась наша полуголодная жизнь на непонятном нам языке тёмных людей, не понимавших ни слова по-русски, которые впервые увидели белых людей, очень странных и тоже непонятных. Нашу семью поселили в одной заброшенной глинобитной кибитке, без какой-либо мебели и полной всякой нечисти на земляном полу: скорпионов, тарантулов, полчищ земляных блох, которые нас нещадно кусали и с которыми было невозможно бороться. Они просто пытались нас сожрать, выпить нашу кровь! Нам показали одно средство: тело должно быть всегда мокрым, тогда земляные блохи к нему не прилипают. А что касается других напастей – змей, ужей, скорпионов, тарантулов, комаров, – то тут было всегда другое средство: быть начеку, видеть и слышать и убивать-убивать-убивать их, спасая себя.
Когда мы впервые вошли в эту кибитку без окон и дверей, с плоской крышей и земляным полом, мы сели на свои узлы посреди комнаты и онемели. Вдруг, постепенно, стали приходить люди, каракалпаки, они на корточках усаживались у стен вокруг нас и глядели на нас, а мы на них. Мы не знали их языка, а они не знали нашего. Посидев так некоторое время, они вставали, молча, и выходили из кибитки, а потом сразу заходили другие, и эта сцена всё продолжалась и продолжалась. В тот момент с нами не было переводчика. Правда, уходя от нас, старые мужчины стали представляться нам – каждый бил себя в грудь и говорил: «Йолдаш!» Мы думали, конечно, что это у них единственное имя и других не существует. Но потом оказалось, что «йолдаш» по-узбекски означает слово «товарищ». Вот такой была первая встреча с новой жизнью. Узбеки были добрыми и хлебосольными. Правда, о хлебе они не имели понятия. Но вечером у нашего дома на костре сварили в чугунном котле для нас и для себя узбекский плов: рисовая каша с бараниной и морковкой. Очень вкусный и жирный. А потом появилась деревянная посуда – плоские миски, две или три штуки на всех, и одна большая деревянная специальная ложка с длинной ручкой. Это была ложка для раздачи плова из казана по деревянным мискам. Если плов и они и мы, конечно, руками. Понятно, что помывка рук перед едой всё-таки была: стоял выдолбленный из тыквы удивительной формы сосуд, наполненный водой. Руки после еды никто уже не мыл, вытирали их о свою одежду. Потом принесли несколько лепёшек и в овечьем бурдюке кислое нежирное молоко. Называлось оно айран. Когда все хозяева этого ужина встали после еды и поспешили уйти к себе, ко мне подошла девочка-узбечка моих лет, с массой чёрных тонких косичек и в тюбетейке и сказала мне, указав на себя: «Джума-бике». Это было ее имя. «Джума» – имя, а «бике» значит девочка. А потом показала рукой на мужчину с козлиной бородкой: «Ата!», и на женщину, стоящую рядом: «Апа!» Оказалось, что «ата» – это папа, а «апа» – мама. Мы поняли, что это будут наши соседи в кишлаке – их кибитка стояла рядом с нашей. С Джумой я подружился. Мы учили друг друга языкам жестами и мимикой. Целый год мы прожили в этом кишлаке.